Гошкина бабушка перекрестила Лёньку, и он пошел домой.
Он ждал маму, чтобы узнать, где находится госпиталь, куда доставляют раненых. А еще спросить, можно ли варить суп из крапивы, потому что весна скоро.
Но ничего спросить не успел. Мама вошла и сразу потребовала:
– Собирайся, Лёня, мы уезжаем.
– Куда уезжаем? – удивился Лёнька. – Зачем уезжаем?
– Кто у нас самый главный в семье? – спросила мама.
– Папа, – честно ответил Лёнька.
– Правильно, – сказала мама. – Папа считает, что нас надо спасать, а то у тебя один нос остался.
– А куда спасать? – спросил Лёнька.
– В тыл. Где нет войны.
Мама везла Лёньку на санках. Он сидел на чемодане. В зимнем пальто, в ушанке, поверх ушанки мама повязала свой платок. На ногах – валенки.
Мама везла Лёньку мимо запорошенных трамваев, мимо братской могилы, мимо мертвых людей, завернутых в одеяла и простыни. Около папиного завода стояли три машины с крытыми кузовами, выкрашенными в белый цвет. Папа стоял возле второй машины.
– Опаздываете! – сказал он строго. – А это что за кулек? Разве так должен выглядеть боец Ленинградского фронта?
Папа достал из-за пазухи свою буденовку, откинул с ушанки мамин платок, отдал ее маме и надел на Лёнькину голову буденовку. Потом он снял свои краги-перчатки и надел их прямо на Лёнькины варежки. Он отошел, осмотрел Лёньку и остался доволен.
– Вот так должен выглядеть боец Ленинградского фронта! – сказал папа и помог Лёньке забраться внутрь машины.
Следом за ним последовал чемодан. Потом мама. Папа убрал лестницу, заглянул в машину и тихо пожелал Лёньке и маме безопасной дороги через Ладожское озеро.
– А как же ты? – спросил Лёнька.
– Должен же кто-то защищать Ленинград, – ответил папа и добавил: – Дверь пусть будет открытой.
И машина поехала. Папа стоял с поднятой рукой. Потом машина свернула, и папа остался у заводских ворот. Лёнька чуть не начал плакать, но вспомнил папины слова: «Сила воли – это когда хочется, но нельзя».
По льду Ладожского озера машины ехали ночью. В каждой машине – по несколько человек. Мама объяснила Лёньке, что машины – это фронтовые радиостанции. Они отправляются на фронт.
Лёнька хотел спросить маму, как же радиостанции попадут на фронт, если они едут в тыл. Хотел, но передумал. Зато он спросил:
– А почему дверь открыта?
– На всякий случай, – сказала мама, – мало ли что. До другого берега Ладожского озера машины доехали под утро.
– Это и есть тыл? – спросил Лёнька.
– В тыл мы поедем на поезде, – ответила мама и ушла оформлять вместе со всеми взрослыми эвакодокументы. Лёнька получил приказ сидеть на чемодане и никуда не уходить.
Лёнька осмотрелся и понял, что никакой это не тыл. Потому что были здесь и разбитые дома, и военные машины с красноармейцами. А еще – какие-то странные военные… Можно было бы спросить, кто они такие, но уходить было нельзя.
И тут к Лёньке подошел красноармеец:
– Скажи-ка, ты не у Володарского моста живешь?
– Нет, я с Голодая.
– У меня в городе такой же остался, – сказал красноармеец. – Ты сиди, никуда не уходи, я тебе хлеба принесу. Может, и моему сынку кто-то хлеба даст.
– А кто эти? – спросил Лёнька и показал на странных военных.
– А это испанцы-засранцы. Отвоевались, – ответил красноармеец и убежал.
Лёнька сидел на чемодане, запеленутый в мамин платок, в папиной буденовке и папиных крагах-перчатках. Он ждал обещанный хлеб. Где-то началась стрельба, и Лёнька понял, что это еще не тыл. Вскоре к нему подошел красноармеец и спросил:
– Пацан, это ты с Володарского?
– Нет, я с Голодая.
– Ну, все равно, раз в буденовке, значит, ты. Тебе хлеб обещали? – красноармеец вынул из-за пазухи полушубка краюху хлеба, сказал: – Держи, малец. Андрюху ранило, а то бы он сам принес.
Ничего, его не шибко…
Лёнька спрятал краюху в папину перчатку и сразу стал выщипывать из краюхи мякоть. Пока мама занималась эвакодокументами, Лёнька незаметно почти всю мякоть съел. Когда мама пришла, Лёнька отдал ей остаток краюхи, и они пошли к поезду, который мама назвала эшелоном.
– А вот и наша теплушка, – сказала мама, – давай-ка забросим в нее чемодан.
Но Лёнька ничего никуда не мог забрасывать: у него так схватило живот, что он сел на снег и заплакал. Из теплушки выглянула женщина, спросила, в чем дело. Мама посмотрела на Лёньку и ничего не ответила. Она с трудом подняла чемодан, сунула его в теплушку, схватила Лёньку за руку, и они пошли вдоль поезда. Лёнька не хотел идти, плакал, падал, но мама тащила его, умоляла, что надо ходить обязательно, а то будет заворот кишок. Они обошли эшелон три раза и забрались в теплушку, когда паровоз прогудел три раза.
Лёньку уложили на нары, он поджал колени к животу и слушал, как соседка мамы по нарам выговаривала ей:
– Куда же вы смотрели? Он же умереть может.
Лёнька лежал на нарах, а вокруг него была теплушка. Через четыре маленьких окошка в теплушку пробивался свет дня. С обеих сторон от больших дверей были нары из досок. На нарах лежали женщины и дети, а внизу под одними нарами расположились несколько мужчин. Под другими нарами лежала куча угля. Не такая большая, как около кочегарки под окном дворца имени Романыча, но все-таки ничего себе. А посредине теплушки стояла буржуйка. Совсем не похожая на папину. Она была вроде бочонка, из которого торчала труба. Эта труба протыкала крышу теплушки, и, наверное, поэтому была тяга. Буржуйка топилась углем, и в теплушке было тепло.
Лёнька лежал на нарах, слушал, как мамина соседка выговаривает маме за съеденный им хлеб, и думал, что умирать ему никак нельзя, потому что папа на прощанье шепнул ему: «Ну, сын, теперь ты самый главный в семье. Береги маму».